Франсуа крепко пожал всем трем руки и пошел дальше.
— В Париже народ настроен прекрасно, — прошептал он, направляясь в мастерскую издателя Делаборда.
Эти мастерския находились в просторном, построенном по плану самого издателя, здании. Красный кирпичный фасад был изукрашен тут и там изразцовыми цветными треугольниками. В башенке правого крыла Делаборд подвесил колокола, которые отзванивали часы, и в тиши бульвара этот серебристый звон переносил вас в какой-нибудь старый голландский город. Золотой сверчок блестел над фронтоном центрального окна, зеленая бронзовая ящерица, величиной с крокодила, венчала решетку из литого чугуна.
Ружмону пришлось ждать около четверти часа в комнате бледных тонов со стенами, завешанными акварелями и другими рисунками. Угловые столики были завалены гравюрами и офортами. Тот же золотой сверчок, что на фронтоне окна, украшал потолок и углы большого дубового стола и кожаных кресел и стульев.
Франсуа стал рассматривать переплеты книг. Они обличали любовь к священным предметам. Делаборд любил изображения священных цветов, ибисов, змей, крылатых быков, богов с головой ястреба и богинь с головой кошки, и он, очевидно, любил особенную болотную и подводную флору. Все эти предметы то и дело повторялись на переплетах разной кожи, иногда встречались и мистические светила, древне греческие суда, дриады, выходящие при свете луны из дупла ивы, осины или сикомора.
Ружмон строго, с видом знатока, рассматривал все эти переплеты. Он мало обращал внимания на рисунки, его больше интересовала художественность исполнения переплетной работы, а не отделки. Он редко встречал что-нибудь более совершенное. Конечно, на некоторых переплетах были кое-какие недостатки — царапины на коже, пробелы в позолоте, но переплетов пять-шесть было таких, что он не мог не залюбоваться ими: они ласкали глаза красотой окраски и нежили руку кожей, мягкой, как атлас. "Он кое-что понимает", решил пропагандист, "он знает свое дело, чорт его побери, и вкус у него есть".
В то время, как он рассматривал книгу в голубом, с оранжевым корешком переплете, вошел мальчик из бюро, чтобы проводить его к издателю.
С высоты галлереи, по которой они проходили, он увидал мастерские типографии и брошюровочной. Оттуда поднимался смешанный шум машин, прессов, ротаторов и гильотины, обрезающей бумагу. Среди вертящихся колес, двигающихся рычагов, приводных ремней, залитые белым светом, делали свое дело наборщики, механики, брошюровщики и брошюровщицы, носильщики, воздух был чист, чуть пылили машины.
Эта картина только промелькнула в глазах Франсуа. Он вдруг очутился перед Делабордом. Пук волос, цвета яичного желтка, украшал череп издателя. Красное, как ветчина, лицо его было в синих жилках, на нем красовался усеянный угрями и следами угрей нос, веселый, игривый, чувственный. Из-под нависших век, глядели круглые глаза, рот у него был обжоры, в его улыбке была и приветливость, и какая-то шутливость, и восторженность. На нем был шоколадного цвета костюм с мохнатым жилетом заячьего цвета и узкие брюки. Все это давало ему вид человека положительного и массивного. Но при этом руки его были длинны, как у гориллы, и ноги коротки.
В том, как он принял Ружмона, было что-то неопределенное. Делаборд прищурил глаза и осмотрел Ружмона с ног до головы. Потом сказал резким, выходившим точно из котла, но очень ясным голосом:
— Вы, Ружмон, вождь синдикалистов?
— Да, — холодно ответил Франсуа. — Но к вам я являюсь в качестве переплетчика.
— Знаю я, чорт возьми, — сказал Делаборд, вздрагивая левым плечом, которое у него было ниже правого. — Но, совершенно случайно, мне пришлось с вами познакомиться и как с революционером. Я знаю, что вы в Ионнском департаменте здорово работали. Мне это, впрочем, безразлично. Я сам был революционером в свое время, для вашего, конечно, я "устаревший", да ведь это всегда так бывает, в свое время и вы будете "устаревшим". Но во всяком случае вся эта история меня нисколько не тревожит, потому на наш век хватит, царство социализма настанет когда-нибудь после нас. Мне-то и жить осталось пустяки. Однако, чего я не могу понять, так это антипатриотизма. Сбрасывайте капиталистов, коли есть на то силы, опрокинуть же к чорту Францию, это…
Он встал, щеки его сделались лиловыми, губы вытягивались и втягивались, как пиявка.
— Будьте покойны, мы работаем на благо Франции, — спокойно сказал Ружмон, — мы-то не будем подвергать ее опасности.
— Да разве вы любите ее?
— С точки зрения милитаристов — нет. Я предпочел бы быть немецким коммунистом, чем быть французским буржуа. В глубине души я ее страстно, горячо люблю и надеюсь, что она покажет миру пример.
— Это все ерунда. Вы, в конце концов, поймете сами, что люди, не признающие отечества, не социалисты, не коммунисты, а просто бифштекс для врага.
— Не советую вам так смотреть на вещи. Все это серьезнее, чем вы думаете, — с оттенком раздражения сказал агитатор. — Время, когда рекруты пошвыряют своих офицеров в навоз, не за горами.
Эти слова озадачили Делаборда. Привыкши верить только рекламам, он скептически относился ко всем газетным статьям вообще. Статьи об антимилитаризме говорили ему почти столько же, сколько об'явления о каких-нибудь пилюлях и других патентованных средствах. Что касается каких-нибудь депутатских речей, митингов, то и тут он допускал какую-нибудь крупицу правды, тонущей в море лжи. Но, тут, слово, сказанное с глазу на глаз, произвело впечатление. И на него действовал искренний тон этого вождя, ясные глаза которого предрекали ему много тяжелого.
Антуан Делаборд не забыл 1870 года, когда ему пришлось шагать в толпе несчастных, по грязи, под снегом и дождем, он знал, какой ужас чувствовать себя побежденным, чувствовать над своей нацией тяжелую руку другой. Патриотизм сросся со всем его существом. Он еще мог понять, что человек может бежать от врага из трусости, но понять то, что человек может уклоняться от врага из убеждений, он был не в силах.
— И вы говорите совершенно искренно? — прорычал он, и жилы его на лбу налились.
— Совершенно, — ответил Ружмон.
Делаборду показалось, что он способен ударить этого человека по лицу, но это была фикция, он был из тех людей, которые скорее перенесут пощечину, чем дадут ее другому. Этот жест он пережил лишь внутренно, волновавшие его чувства выразились только в краске, залившей все его лицо.
— Это отвратительно, — сказал он.
И он решил, что самое меньшее, что он сделает, это не даст этому переплетчику-революционеру никакой работы. Но и это тоже была фикция. На самом деле он ощущал что-то в роде любопытства и желание не показаться малодушным буржуем. Он снова принял свой шутливый тон:
— Мы уклонились от дела, и в этом я виноват. Ясно, что вы пришли не затем, чтобы предложить мне участвовать в антимилитаристском деле.
— Я пришел, чтобы предложить вам свой труд, если у вас есть еще работа.
— Для талантливого человека работа всегда найдется. Я видел переплеты вашей работы, они прелестны. Мы с вами сойдемся. У меня, конечно, есть свои фантазии и маленькие мании, я в этом отношении автократ, но, впрочем, я автократ, способный увлечься и фантазией других.
— Я готов работать по заказу. Я ничего не имею против того, чтобы работать по указанию. С моей точки зрения в совершенстве выполненный переплет, по какому-бы-то ни было образцу, может быть прекрасен, как таковой. Если вы требуете чего-нибудь несообразного с матерьялом, тем хуже для вас. Но вы этого не делаете и не можете делать, потому что вы слишком хорошо знаете и грамматику и синтаксис переплетного дела.
Эти слова понравились издателю; антимилитаризм как-то отступил на второй план; не мог же в самом деле не быть патриотом человек, который так прекрасно понимает и переплетное дело, да и синдикалистом быть он не может.
— Ну, так вот, — сказал он, доставая два томика в шагреневых, переходящих за борта, мягких переплетах. — Вот видите, это новый образец, эти как бы заворачивающие книгу борта сделаны специально для дороги, для длительных путешествий, это, например, молитвенники для миссионеров, такой переплет предохранит книгу от всяких дорожных случайностей. Но меня, собственно, интересует тут не утилитарная сторона, это само по себе можно сделать художественно-красиво. Из какой бы мягкой кожи ни был сделан переплет, в нем все-таки будет что-то жесткое, а эти загибающиеся борта придают ему известную мягкость, я бы сказал даже женственность, вы понимаете: одна ткань падает на другую, как красивая шаль на бархатное платье, тут может, быть, такая гамма цветов и матерьяла…
Он увлекался, входил в азарт, душа его в эту минуту была полна красок и звуков.
Строгий революционер в Ружмоне был несколько шокирован этим монологом. Однако, в этом потоке слов он уловил нечто интересное. Сам того не сознавая, он поддавался обаянию талантливого мастера.